Анна Лампасова
"Медея. Материал" Хайнера Мюллера в постановке Анатолия Васильева
В многообразии театральных открытий и стилей есть нечто, что, претворяясь в разные формы и творя их, остаётся одним - лицо, обращённое в зал и ищущее встречного взгляда. На лице художника - просьба: «Услышь».
Театр, в котором только один актёр и один голос, театр монолога, каким мы его видим в спектакле Анатолия Васильева «Медея. Материал», – это и театр режиссёрской исповеди, незащищённый, неприкрытый ничем, кроме болезненной открытости навстречу и прямого разговора. Это театр зеркал и превращений: режиссёр в нём отражается в актёре, и актёр, воплощая в монологе боль всех тех, кому он говорит, сам видит себя в обездвиженной, молчащей темноте. Свет здесь, звуки и всё пространство сгущаются в один комок, становясь частью голоса, доносящегося со сцены и звучащего уже внутри каждого, кто его слышит, внутри каждого, кто слышать не готов. Зрителю доверяют не мир, но собственную боль о мире.
Пьеса Хайнера Мюллера, по которой поставлен спектакль, выворачивает всем известный миф, как драгоценную ткань, так, что видны остаются только торчащие нитки и швы, и сквозь них – блёкнущее золото. Не остаётся ни сюжета, ни действия, связывающих строки, как нет и знаков препинания, соединяющих стенания в единый текст. Миф то ли смяли в земляные комки и камни, чтобы разбросать по пространству бессвязными словами, то ли вынули из него то, что было огнём, не светящим, но сжигающим, и протягивают зрителю в руках. Все герои исчезли из пьесы, осталась одна Медея и куклы-дети, которые, как и Кормилица и Язон, чьи реплики мы слышим в самом начале, - только часть того хвороста из прошлого, который предстоит сжечь.
Текст пьесы звучит без субтитров и перевода, целиком на французском языке. Сейчас, когда от спектакля осталась только видеозапись, можно пробежать глазами пьесу перед просмотром. Слова в спектакле не рассказывают нам историю – ни в самом тексте, ни в прочтении французской актрисы Валери Древиль. Они не вмещают в себя содержание, но являются будто бы его жертвенным хранилищем, перемалывающим огонь, и уже не так важно, о чём в данную минуту говорит Медея. Всё, что было мыслями и чувствами, вызывающими боль, стало словно железной клеткой – как ни стучи в неё теперь, как ни бейся, уже не услышишь ничего, кроме оглушающего грохота и железа. И этот грохот огромен, ожесточён, вырывается за грани пространства.
Но если мы слышим только отзвуки этого железа, если своей громадой, принадлежащей не нам, ему до нас не дотянуться, то актриса с самого начала спектакля закована в это железо, запутана в нём и обречена. Каждая бессильная попытка освободиться из клетки собственной боли происходит на наших глазах. В самом начале, когда ещё не брошено ни одного слова, актриса сидит бездвижно и немо, за спиной у неё огромный экран с именем автора пьесы на голубой пустоте. Всё, что было текстом Хайнера Мюллера, готово сию минуту вселиться в неё и обратиться криком, но что ей с этим криком делать: то ли спрятать в себе, сжаться в костёр и тихо гореть, то ли прямо сейчас, перед отражающим героиню зеркалом в лицах зрителей, прожить его весь.
«Язон мой первый и мой последний». Сказано первое, самое горькое, слово, и ему не выплакаться теперь до конца, не выйти в этой тишине. Нужно что-то, что громче, пронзительней, свирепей - заглушить и вырвать. Актриса пробует на вкус собственный голос, примеряя чужие реплики на себя, будто точит ножи. Но нет, всё не то, любые интонации мертвы, и она уже не та Медея, какой была. Зеркало, которое она берёт судорожно в руки и судорожно же отбрасывает, лжёт невыносимо, оно покрыто пылью того, чего уже не будет никогда. И мы слышим, как это зеркало-стекло, лежащее неподвижно, трещит, разлетается повсюду голосом актрисы, раскалываясь на кровь и раны. Оно больше не знает ничего, кроме них, оно больше не приносит ничего, кроме них; и только зал, в который вонзается взглядом актриса, теперь откликается собственной болью на её боль, только зал отражает то оставшееся, что ещё живо.
ЯЗОН Когда же это прекратится
МЕДЕЯ Когда это началось Язон.
Перед нами не та, что теряла и теряет. Перед нами Медея, сама ставшая потерей, вросшая в неё и искажённая, раздетая ею до страдальческих гримас. Всё, что ещё недавно защищало и прятало собой, сейчас же необходимо кинуть в огонь, как жертву, и самой обратиться этой жертвой. Увидев в зеркале отражение призрака, чучела, куклы, актриса наносит крем на лицо и тело, стирая с поверхности последние знакомые ей черты, чтобы обезобразиться до конца, чтобы ничего больше не напоминало ей о том, кто предал. Если облик Медеи будет вопреки всему резать её, мерцая прошлым как раскалённым железом в руках, кажется, она бросится в костёр сама.
Любые движения Медеи в клетке собственной боли – только попытки сломить железную сетку брошенными в её петли ножами срывающегося голоса, ножами беспокойного тела. Но чем сильнее становятся руки, отторгающие клетку, тем железо нерушимее, тем громче оно гремит. Чтобы не ослабнуть и не поддастся, актриса всё больше горечи и всё больше лихорадочной дрожи отдаёт в каждое слово и движение. Она бросается ими уже не только в нас – она буквально "выкипает" ими во всё окружающее её пространство, обращаясь и куда-то вдаль перед собой, и в землю, в которую она затем скидывает с себя платье, как кожу.
Медея, утратившая так много и сама ставшая потерей. Слова той же и одновременно иной героини из фильма Пазолини вспоминаются и вторят Валери Древиль, ищущей и отвергающей своё прошлое в жажде обрести его вновь:
Поговори со мной, земля.
Дай мне услышать твой голос.
Клетка стоит неподвижно, тело бьётся в ней, а за спиной плещутся и плачут волны. Огромный экран появляется позади актрисы, когда она, постепенно обнажаясь, намазывая себя белым, отчаянно заклеивает собственные черты. Этот экран показывает то океан, то птиц, то спокойный текущий свет как память о том, что ушло, пока Медея изгоняет из себя всю накопившуюся чернь, пока она изгоняет изнутри - себя. Одинокая трепещущая клетка посреди потерянной воды. Откроешь дверцу – а кругом льющаяся сокровищница света. Но клетка эта держит всё крепче, железо стягивает кровоточащие раны, и чтобы вырваться отсюда, надо разбиться.
Поговори со мной, земля.
Поговори со мной, солнце.
Смогу ли я снова обрести вас?
Я не слышу, о чём вы говорите.
Трава, говори.
Камни, говорите.
Она вспомнит свой мир, когда-нибудь она его вспомнит – изгонит его изнутри вместе с собой и обретёт.
Этот экран появляется, как в углях обронённый луч, как надежда, обращённая к нам: веришь ли, что свет сильней, слышишь ли, о чём он? И когда этот сияющий экран также оказывается захвачен страданием Медеи, как и всё пространство, когда он начинает надламываться и впускать в себя черноту: волны становятся всё темнее и безумнее, птицы падают и бьются о землю, - тогда кажется, что это только наши собственные закрытые глаза и обман. Волны и птицы были единственным, что светило открыто, и поэтому это единственное, что не уйдёт. Когда в конце спектакля актриса подожжёт в костре снятое с себя платье и кукол прошлого, от неё останется одна тихая сверкающая тень. Медея будет говорить и светить чуть слышно; её потерянное небо вернётся в нас.
В моноспектаклях острее, чем где-либо, вместе с пребыванием зрителя и автора лицом к лицу, вместе с открытой исповедью режиссёра перед залом воплощается «молчание говорящего и слово слушающего», по выражению Ролана Барта. Мир за окном, накапливая слои и смыслы, теряет целое, как теряет его и театральное зеркало, отражающее мир, бросая в зал разлетающиеся осколки. Современный театр, как и современное искусство, обнажает в зрителе мастера, способного склеить из режущих стёкол сердце. Он обнажает в зрителе художника.
Анна Лампасова (Иваново) - студентка 1-ого курса театроведческого факультета ГИТИСа. [email protected]