Елизавета Кешишева
Телевизионная версия «Эмилии Галотти» Лессинга в постановке Михаэля Тальхаймера, Дойчес театр, Берлин
Весь этот текст уместно было бы подчинить одной мысли: что в пьесе основоположника немецкой классической литературы, что в этом тексте чрезвычайно интенсивной языковой стихии и густой событийности, подсказало режиссёру столь неожиданное решение? Спектакль не даёт очевидного ответа на этот вопрос, и будучи уже свершившимся эстетическим переживанием, предстаёт в воображении в виде вспышки, после которой - сомнение: а могло ли это быть на самом деле?
И если попытаться как можно шире посмотреть на это театральное явление, на его зрительное новаторство, то можно определить его так: осмысление памятника классической литературы через неклассическое искусство - фотографию. Именно фотографию с её детализацией, завершённостью, сиюминутностью. Спектакль Тальхаймера, который когда-то был предъявлен Москве на фестивале нового европейского театра NET, - череда застывших мгновений, воплощенных в безупречном ритме-двигателе сюжета. Тут речь именно о фотографии, являющей наглядную чёткость образа и живая эмоция; искусство, механически воплощающее переживание.
Сцена: коридор-луч, направленный к зрителю. Актёр - медиатор, оголенный нерв, воплощение живого чувства, что заложено в пьесе. Ещё один блестящий режиссёрский ход, находящий своё отражение во всей поэтике сценического текста: это - не постановка пьесы, но постановка явления культуры, название которого «Эмилия Галотти». Предельная степень условности во всем, кроме воплощения человеческих страстей. Сквозь графическую строгость режиссерского рисунка искрами прорывается чувство. Все мизансцены - фронтальны - и вектор актерского внимания сливается с вектором сценического пространства. Актеры, нарушая эстетический закон спектакля, поддаваясь страстной стихии пьесы, обнаруживают главный конфликт драмы: противостояние разума и чувства. И актер возвышается над собой, и спектакль возвышается, как бы беря себя в кавычки.
Так, в первые мгновения спектакля мы увидим точеный силуэт Эмилии (Регина Циммерман) в густой черноте исходной точки, откуда медленно и отрешённо она проследует к авансцене. Так вслед за ней темнота откроет фигуру принца Гонзага, и как невесомы будут его шаги, какое лёгкое дыхание во всех его жестах, задающих несколькими штрихами характер. Но не успеют отмерить время два музыкальных такта, как взгляды их встретятся. И словно окаменев от страха, словно боясь пошевелиться, он застынет перед ней вполоборота, жадно всматриваясь в её черты, а затем протянет к ней открытую ладонь, и движением руки повторит рисунок её лица. Он станет вчитываться в этот лик, неся перед собой открытую ладонь, в ней, в этой крупной распахнутой ладони он сохранит скульптурную гармонию лица Эмилии и трепетное тепло не-прикосновения. Это тепло станет пожаром в его груди, когда Гонзага разорвет на себе рубашку и прижмет горящую руку к оголённому сердцу.
В последнем акте пьесы Лессинга Эмилия произносит такие слова: «Стало быть, правда - вся эта страшная повесть, которую я прочитала в глазах моей матери, влажных от слез?» «Страшная повесть, которую я прочитала в глазах» - эти слова могут быть своеобразным ключом к пониманию языка спектакля. На сцене за полтора часа не возникнет и намека на нарративность, сюжет вынесен за скобки. Историю Эмилии рассказывают глаза, влажные от слез глаза, жесты, полужесты - это поэзия пластики, несущей содержание. Но никак не слова, словами здесь захлебываются, речь превращается в речитатив, и подобно тому, как мелодия немецкого слова «ломается» о твердость многочисленных согласных, так текст становится неким препятствием для героев в их истинном общении.
Двигатель спектакля не сюжет - музыка. Музыка, в которой главным образом воплощены две темы. Это тема энергии секунд, хронометра человеческой жизни, времени, «пронизывающего» другой мотив - изводящей скорби человеческого существа - от неизбежного. И эта музыка найдет свое отражение в архитектуре сцены с её безупречным ритмическим рисунком. Когда в конце спектакля пространство, казавшееся герметичным, разомкнется, это даст новый виток в развитии режиссерской мысли. Из распахнутых створок навстречу друг другу выплеснутся две чёрные волны. Это - вальс теней, сумрачных силуэтов, смертоносный танец, в котором исчезнет Эмилия.
С широко, восторженно открытыми глазами, уверенной поступью герои этого спектакля восходят к точке сплетения сюжетных линий. Пьеса «растворена» в спектакле. Пьеса с её событийным рядом довлеет над актерами, ведя их через узкий коридор, коим заданы границы обстоятельств - к драматическому финалу, к самоочевидной и фатальной неизбежности.
Фото Владимира Луповского
Елизавета Кешишева - студентка первого курса театроведческого факультета ГИТИСа и третьего курса факультета Высшая школа телевидения МГУ им. Ломоносова. [email protected]